Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

Дуэли Пушкина и его героев

Т. П. Волохонская


 1

     Тема дуэли в творчестве Пушкина в значительной степени автобиогра­фична. Поэт был не только современником, но и участником многих поединков. «Пушкин всякий день имеет дуэли, — пишет Е. А. Карамзина П. А. Вяземскому 23 марта 1820 г. — Благодаря Бога, они не смертоносны, бойцы всегда остаются невредимы».[1] Письма, дневники, воспоминания передают нам шумную, даже скандальную известность Пушкина-дуэлянта. В некоторых рассказах взрывчатость поэта кажется анекдотичной. Если верить воспоминаниям Л. Н. Павлищева, Пушкин, едва выйдя из Лицея, во время посещения Михайловского вызвал на дуэль своего родственника и соседа П.И.Ганнибала. Ссора вспыхнула во время деревенского бала. «...Павел Исаакович в одной из фигур котильона отбил у него девицу Лошакову... Ссора племянника с дядей кончилась минут через десять мировой и новыми увеселениями...».[2]

В 1818 г. произошла ссора между Пушкиным и Кюхельбекером. Н. И. Греч описал ее как шутливую: «Кюхельбекер вызвал Пушкина на дуэль. Пушкин принял вызов. Оба выстрелили, но пистолеты заряжены были клюквою, и дело кончилось ничем».[3] П. И. Бартенев, опираясь на записи В. И. Даля, воссоздал события иначе: «Кюхельбекер взбесился и требовал дуэли. Никак нельзя было уговорить его. Дело было зимою. Кюхельбекер стрелял первый и дал промах. Пушкин кинул пистолет и хотел обнять своего товарища, но тот неистово закричал: „стреляй, стре­ляй!”. Пушкин насилу его убедил, что невозможно стрелять, потому что снег набился в ствол. Поединок был отложен, и потом они помирились».[4]

Отголоски этого поединка — в другой ситуации: «Пушкин и бар. М. А. Корф... жили в одном и том же доме; камердинер Пушкина, под влиянием Бахуса, ворвался в переднюю Корфа с целью завести ссору с камердинером последнего. На шум вышел Корф и, будучи вспыльчив, прописал виновнику беспокойства argumentum baculinum (побил палкой). (,..)А. С. вспылил в свою очередь и, заступаясь за слугу, немедленно вызвал Корфа на дуэль. На письменный вызов Корф ответил также письменно: „Не принимаю вашего вызова из-за такой безделицы не потому, что вы Пушкин, а потому, что я — не Кюхельбекер”».[5] Позднее Корф вспомнит о своем гениальном сверстнике желчно, непримиримо: «Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда без порядочного фрака, с беспрестан­ными историями, с частыми дуэлями, в тесном знакомстве со всякими трактирщиками... и девками, Пушкин представлял тип самого грязного разврата».[6] Вяземский, читая воспоминания, возразил: «Никакого особен­ного знакомства с трактирами в нем не было... а еще меньше грязного разврата». И в другом месте: «Пушкин был грешен, как все молодые люди».[7]

В поведении поэта сказывался естественный для Вяземского и непонят­ный для Корфа культ свободы. Люди пушкинского круга исповедовали свободу во всем: не только в политике, но и в любви, в общении, в манерах, что иногда придавало их поведению весьма странные формы. Вспомним театр тех лет, «где каждый, вольностью (курсив здесь и далее мой. — Т. В.) дыша,/Готов охлопать entrechat,/Обшикать Федру, Клеопатру,/Мойну вызвать (для того,/Чтоб только слышали его)» (V, 14).

В 1818 г. из-за несовпадения театральных вкусов у поэта чуть было не случилась дуэль с майором Денисевичем. Обстоятельства их ссоры описаны в воспоминаниях И. И. Лажечникова: «Пушкин был в театре, где на беду судьба посадила его рядом с Денисевичем. Играли пустую пиесу, играли, может быть, и дурно. Пушкин зевал, шикал, говорил громко: „Несносно!”. Соседу его пиеса, по-видимому, очень нравилась. Сначала он молчал, потом, выведенный из терпения, сказал Пушкину, что он мешает ему слушать... Пушкин искоса взглянул на него и принялся шуметь по-прежнему. Тут Денисевич объявил своему неугомонному соседу, что попросит полицию вывести его из театра. „Посмотрим”, — отвечал хлад­нокровно Пушкин и продолжал повесничать».[8] Денисевич назвал Пушкина «школьником». Поэт не стерпел обиды и вызвал майора на дуэль. Только благодаря стараниям писателя И. И. Лажечникова, свидетеля дуэльных переговоров, дело удалось уладить.

В VIII главе «Онегина» Пушкин вспоминал свое мироощущение в молодые годы: «И я, в закон себе вменяя/Страстей единый произвол...» (V, 143). Эта романтическая ориентация на безудержность натуры дикто­вала и дуэльную легкость; отсюда — чрезвычайно широкое распространение поединков в конце 1810 —начале 1820-х годов: «Здорово, рыцари лихие/ Любви, свободы и вина!/Для нас, союзники младые,/Надежды лампа зажжена!» (I, 345). Так Пушкин обращался к своим приятелям по «Зеленой лампе» — вольнолюбивому литературному обществу тех лет. Среди «лампистов» — известные дуэлянты Каверин, Щербинин; близким другом со­здателя общества Всеволожского был участник многих дуэлей Якубович. Частые поединки — так же, как «любовь, свобода и вино», — видимо, усиливали праздничное ощущение жизни. Не только память о недавней войне обостряла в молодых честолюбцах чувство внутреннего подъема, расцвета жизненных сил: «В наше время буйство было в моде: я был первым буяном по армии, — вспоминает пушкинский Сильвио из повести «Выстрел». — Мы хвастались пьянством: я перепил славного Бурцова, воспетого Денисом Давыдовым. Дуэли в нашем полку случались поминутно: я на всех бывал или свидетелем, или действующим лицом» (VI, 62).

В 1820 г. в поэме «Кавказский пленник» Пушкин впервые коснулся темы поединка: «Невольник чести беспощадной,/Вблизи видал он свой конец,/На поединках твердый, хладный,/Встречая гибельный свинец» (IV, 91). Дуэли представлены в поэме как пленительное проявление избытка сил, как захватывающая игра: «Любил он прежде игры славы/И жаждой гибели горел». Однако эта игра уже недоступна Пленнику. Герой опустошен страстями, он «...бурной жизнью погубил/Надежду, радость и желанье». В прошлом дуэлянт, теперь он равнодушен даже к «кровавым забавам горцев». Осенью 1822 г. Пушкин поясняет характер Пленника в письме к В. П. Горчакову: «Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сде­лались отличительными чертами молодежи 19-го века» (X, 43).

Жестокость дуэли, возможная смерть одного из противников — все это до поры до времени не волнует Пушкина; страшной кажется лишь утрата постоянной готовности драться. Через несколько лет тема поединка воз­никнет в «Онегине» уже совсем в другом ключе.

2

Ранние замыслы «Евгения Онегина» нам не известны, и нет возможности точно установить, когда именно Пушкин решил ввести в свой роман поединок. Судя по воспоминаниям, это был заранее обдуманный и любимый автором план. Адам Мицкевич — видимо, со слов самого Пушкина - говорил в своих лекциях о поэте: «Замечательно, как, продолжая Онегина и задумав поссорить его с Ленским, Пушкин был сильно озабочен пое­динком, к которому ссора эта должна была повести. В этой заботе есть, в самом деле, какое-то тайное предчувствие. С другой стороны, есть в ней и признак подвластности его Байрону. Он боялся, что певец „Дон-Жуана” упредит его и внесет поединок в поэму свою. Пушкин с лихорадочным смущением выжидал появление новых песней, чтобы искать в них оправ­дания или опровержения страха своего. Он говорил, что после Байрона никак не осмелится вывести в произведении бой противников. Наконец, убедившись, что в „Дон-Жуане” поединка нет, он зарядил два пистолета и вручил их сегодня двум врагам, вчера еще двум приятелям. Заботы поэта не пропали. Поединок в поэме его — картина в высшей степени художественная; смерть Ленского, все, что поэт говорит при этом, может быть, в своем роде лучшие и трогательнейшие из стихов Пушкина».[9]

У Байрона не случайно нет поединка: в то время в Англии дуэль была уже редкостью. В России же, напротив, она была настолько значимой чертой жизни, что Пушкин даже не представлял себе рассказа о своих современниках — тем более о людях романтического склада — вне ду­эльной темы. Отсюда его ожидание найти поединок в «Дон-Жуане».

В пушкинском романе стреляются два очень разных романтика: пылкий Ленский «верит мира совершенству»; Онегин, напротив, разочарован, скептичен. Автору близки оба героя. Мицкевич верно выразил эту особую лирическую стихию «Онегина»: «Пушкин, начитавшись романами, разделявший чувства друзей своих, молодых, заносчивых либералов, ощущает жестокую пустоту обманов: оттого и разочарование его ко всему, что есть великое и прекрасное на земле, и Пушкин, рисуя байрониста, делает свой собственный портрет. Пушкин был таков. Другая личность романа, молодой русский с распущенными волосами, поклонник Канта и Шиллера, энтузиаст и мечтатель, тоже Пушкин в одну из эпох жизни его».[10] Не потому ли так драматична в «Онегине» сцена дуэли, что конфликт героев в пушкинском восприятии соотнесен с внутренним разладом своей души, с несовместимостью прошедшей юности с наступающей зрелостью? В романе чрезвычайно важны не только приятельские отношения Онегина и Ленского, но и их резкая несхожесть, подобная контрасту стихий: «Они сошлись. Волна и камень,/Стихи и проза, лед и пламень/Не столь различны меж собой» (V, 36).

В связи с дуэлью важнейшей фигурой повествования становится секун­дант Ленского.

Зарецкий, некогда буян,    

Картежной шайки атаман,                                                                          

Глава повес, трибун трактирный,                                                        

Теперь же добрый и простой                                                                  

Отец семейства холостой,                                                                        

Надежный друг, помещик мирный                                                              

И даже честный человек:                                                                              

Так исправляется наш век!

(V,104)

В Зарецком узнают реальные черты Ф. И. Толстого — одного из зна­менитых буянов эпохи. Личность Толстого занимала современников. Мо­лодым офицером он принял участие в кругосветном плавании адмирала Крузенштерна, но за аморальное поведение был высажен на берег русской колонии в Северной Америке. Дважды разжалованный за дуэли в солдаты, Толстой ратником участвовал в войне 1812 г., получил Георгиевский крест и вернул офицерское звание. Обладатель больших дарований, блистатель­ный острослов и собеседник, удачливый и не всегда честный игрок, дуэлянт с самой зловещей славой, убивший одиннадцать человек, он был живым воплощением безудержной романтической натуры, привлекая этим многих, в том числе и Пушкина. В 1820 г. на юге поэт узнал о каких-то негативных отзывах о нем Толстого. Тот распространял оскорбительный для Пушкина слух, будто поэта высекли в тайной канцелярии. Так сложилась одна из самых серьезных в жизни поэта дуэльных ситуаций, на этот раз — с лихим и опасным противником. Ссыльный Пушкин готовился к поединку с Толстым шесть лет. В 1826 г. враги встретились в Москве, объяснились и примирились. К этому времени свою литературную месть в «Онегине» Пушкин уже осуществил. Некоторые строки о Зарецком прочитывались как строки о Ф. И. Толстом:

Бывало, он трунил забавно,

Умел морочить дурака

И умного дурачить славно,

Иль явно, иль исподтишка,

Хоть и ему иные штуки

Не проходили без науки,

Хоть иногда и сам впросак

Он попадался, как простак.

(V,105)

Культ страстей сочетается в Зарецком с мелкой расчетливостью, яр­кость — с ограниченностью.

Умел он весело поспорить,

Остро и тупо отвечать,

Порой расчетливо смолчать,

Порой расчетливо повздорить,

Друзей поссорить молодых

И на барьер поставить их...

Вновь, как в «Кавказском пленнике», Пушкин обнажает в дуэли игровое начало, только на этот раз «кровавые забавы» лишены в его глазах всякой поэзии. Роковая роль Зарецкого в дуэли со всей определенностью высве­чивает главную опасность романтической ориентации на яркость натуры, порой она давала страшные результаты. Вполне разгадавший Зарецкого Онегин все же оказывается пешкой в его руках, навлекая на себя порицание автора:

...Евгений,

Всем сердцем юношу любя,

Был должен оказать себя

Не мячиком предрассуждений,

Не пылким мальчиком, бойцом,

Но мужем с честью и умом.

(V,107)

Однако уже в следующей строфе слово «честь» употреблено совсем в другом смысле и с иной интонацией. Онегин размышляет о невозможности отказаться от поединка:

Уж поздно; время улетело...

К тому ж — он мыслит — в это дело

Вмешался старый дуэлист;

Он зол, он сплетник, он речист...

Конечно, быть должно презренье

Ценой его забавных слов,

Но шепот, хохотня глупцов...

И вот общественное мненье!

Пружина чести, наш кумир!

И вот на чем вертится мир!

Пушкин сталкивает две разные шкалы ценностей, существующие в общес­тве. Здесь уместно вспомнить опыт пушкинского общения с человеком ред­костных представлений о чести — П. Я. Чаадаевым. Еще в ранней молодости Чаадаев поразил поэта способностью подняться над бурным веком и крити­чески осмыслить его обычаи — в том числе обычай поединка. Близко знавший Чаадаева М. И. Жихарев вспоминал: «...без малейшего затруднения... он мог отказаться от дуэли... ему предложенной довольно знатным лицом, приводя причиною отказа правила религии и человеколюбия и простое нежела­ние».[11] В отличие от Чаадаева Пушкин не удержался на этой высоте.

В пушкинской дуэльной практике дело не доходило до выстрела: про­тивников обычно примиряли секунданты; бывали случаи, когда поэт стрелял в воздух. Однако его кишиневская дуэль с полковником Старовым могла стать кровавой. Повод был самый незначительный. В казино какой-то молодой офицер заказал кадриль, а Пушкин почти одновременно с ним — мазурку. Музыканты послушались Пушкина, — видимо, как частого по­сетителя. Полковник Старов, наблюдавший сцену, почел себя оскорбленным за офицера, своего подчиненного, и вызвал Пушкина. И. П. Липранди описал подробности этой дуэли: «Погода была ужасная: метель до того была сильна, что в нескольких шагах нельзя было видеть предмета... Первый барьер был на шестнадцать шагов: Пушкин стрелял первый и дал промах, Старов тоже и просил зарядить и сдвинуть барьер. (...) Барьер был определен — на двенадцать шагов, и опять два промаха. Оба про­тивника хотели продолжать, сблизив барьер, но секунданты решительно воспротивились, и так как нельзя было примирить их, то поединок отложен до прекращения метели».[12] Впоследствии дуэлянты примирились, но заса­сывающая стихия поединка была испытана Пушкиным. Не случайно особое, как бы бездумное поведение человека в дуэльной ситуации жестко зафик­сировано в романе. Ответ Онегина Зарецкому — почти автоматический:

Онегин с первого движенья,

К послу такого порученья

Оборотись без лишних слов

Сказал, что он всегда готов.

(V,106)

Среди знакомых Онегина Пушкин называет Каверина — известного гусара, вольнодумца, острослова и повесу. Его присутствие в романе — лаконичная и очень важная характеристика круга, где провели свою юность и Онегин, и сам Пушкин. П. П. Каверин был причастен к так называемой четверной дуэли, широко известной в кругах разгульной петербургской молодежи. Молодой кавалергард В. В. Шереметев был в связи со знаме­нитой балериной Авдотьей Истоминой. В момент их ссоры А. С. Грибоедов привез Истомину на квартиру к своему приятелю Завадовскому. Шереметев вызвал на дуэль графа Завадовского, а приятель Шереметева Якубович — Грибоедова, как участника интриги. Каверин был секундантом Шереметева. Цинизм его поведения на поединке отметили очевидцы: «Когда Шереметев упал и стал в конвульсиях нырять по снегу, Каверин подошел и сказал ему прехладнокровно: „Вот тебе, Васька, и редька”».[13]

В пушкинском романе, кроме Каверина, незримо присутствует еще один участник четверной дуэли — А. С. Грибоедов. Для Грибоедова смерть при­ятеля Васи Шереметева и собственная причастность к ней стали трагедией. Близкий друг драматурга С. Н. Бегичев свидетельствует: «Я был в отсут­ствии, и Грибоедов писал ко мне в Москву, что на него нашла ужасная тоска, он видит перед глазами умирающего Шереметева, и пребывание в Петербурге сделалось для него невыносимо».[14] Грибоедов ищет забвения на дипломатической службе в Персии; пушкинский Онегин, «убив на поединке друга», пускается в странствия: «Оставил он свое селенье,/ Лесов и нив уединенье,/Где окровавленная тень/Ему являлась каждый день...» (V, 147). Но даже пережив как потрясение смерть Шереметева, Грибоедов не находит в себе сил отказаться от дуэли с Якубовичем; как и Онегин, Грибоедов — дуэлянт поневоле.

Знал ли Пушкин о внутренней драме своего тезки-поэта? Ответить трудно. Но переклички в дуэльных переживаниях героя и известного драматурга знаменательны: вопросы, поднятые в романе, ставила жизнь. Многие строки «Онегина» пронизаны отрицанием дуэли как таковой. Иро­нично подан в романе и сам дуэльный кодекс, и его апологет Зарецкий:

В дуэлях классик и педант,

Любил методу он из чувства,

И человека растянуть

Он позволял — не как-нибудь,

Но в строгих правилах искусства,

По всем преданьям старины

(Что похвалить мы в нем должны).

(V, 112)

Онегин выбирает в секунданты слугу: это демонстративное пренебре­жение к процедуре дуэли созвучно пушкинским настроениям и оценкам. Однако есть в романе строки, свидетельствующие о том, что автор не может вполне отрешиться от восприятия дуэли как живого и азартного способа проучить оскорбителя:

Приятно дерзкой эпиграммой

Взбесить оплошного врага;

Еще приятнее в молчанье

Ему готовить честный гроб

И тихо целить в бледный лоб

На благородном расстоянье...

(V,115)

Оказывается, дуэль все еще влечет остротой ощущений; останавливает лишь возможность убить человека: «Но отослать его к отцам/Едва ль приятно будет вам».

Эта воображаемая ситуация прорисована Пушкиным в леденящих душу подробностях:

Скажите: вашею душой

Какое чувство овладеет,

Когда недвижим, на земле

Пред вами с смертью на челе,

Он постепенно костенеет,

Когда он глух и молчалив

На ваш отчаянный призыв?

Заканчивая первую главу романа, Пушкин писал: «Противоречий очень много,/Но их исправить не хочу». В теме дуэли — как и во всем романе - живое единство разных, казалось бы, несовместимых ракурсов восприятия. Здесь важен и восторженный взгляд Ленского: «Он верил, что друзья готовы/За честь его приять оковы,/И что не дрогнет их рука/Разбить сосуд клеветника» (V, 34).

Острота и одновременно неразрешимость нравственной проблематики поединка — таковы художественные выводы «Онегина».

3

«Чем кончился „Онегин”? — Тем, что Пушкин женился», — это суж­дение Анны Ахматовой[15] иронично, но и серьезно: роман действительно вывел и героев и автора к необходимости жизненной прозы. По-новому открывается реальность и не вовремя влюбившемуся Онегину, и Татьяне, чье будущее определено теперь неромантическим замужеством, и самому автору:

Другие дни, другие сны;

Смирились вы, моей весны

Высокопарные мечтанья,

И в поэтический бокал

Воды я много подмешал.

(V,174)

Прощаясь с романтической молодостью, Пушкин оставлял позади и «дуэльную легкость», в его восприятии — черту холостого, беспечного быта. Так, в 1835 г., по свидетельству А. Н. Вульфа, Пушкин, провожая своего брата Льва на Кавказ, «...говорил шутя, чтобы Лев сделал его наследником, потому что все случаи смерти на его стороне; раз, что он едет в край, где чума, потом — горцы и, наконец, как военный холостой человек, он может быть еще убитым на дуэли».[16]

С конца 1820-х годов у Пушкина — длительный перерыв в дуэльной практике. Однако тема поединка его не отпускает. Один за другим появ­ляются образы дуэлянтов в болдинскую осень 1830 г., когда рождаются «Выстрел», «Каменный гость», «Скупой рыцарь».

В преддверии женитьбы, осмысляя поворот к новой, «обыкновенной» жизни, Пушкин с напряженным вниманием всматривается в мир страстей. Его героям, созданным в Болдине, присущ максимализм в переживаниях и поступках, а где безудержность — там и дуэли. Два эпиграфа — из Бара­тынского («Стрелялись мы») и из Бестужева-Марлинского («Я поклялся за­стрелить его по праву дуэли») — сразу намечают тему «Выстрела». Повод к поединку главных героев едва обозначен Пушкиным: это какая-то плоская грубость, сказанная Сильвио графу. Истинная причина вражды — не в скандальной ситуации, а в контрастах этих по-разному ярких натур. Прототипом Сильвио справедливо считают хорошего знакомого Пушкина по Кишиневу И. П. Липранди. «Повесть... сообщена... Белкину, как известно, подполков­ником И.Л.П. (чин и переставленные инициалы Липранди!). Сильвио очень напоминает реального Липранди: иностранное имя, характер, бретерство, воз­раст (30 — 35 лет). Сильвио бывший военный, и Липранди с ноября 1822 года в отставке. У Сильвио играют в карты — и к Липранди.,. собиралась вся военная молодежь...».[17] Сходство несомненное. И все же Липранди — не единственный и, может быть, не главный прототип Сильвио. Куда важнее более скрытое сходство героя с автором. «...Я привык первенствовать, но смолоду это было во мне страстию», — так определил Сильвио свой характер (VI, 62). А вот как высказался о Пушкине реальный Липранди: «Самолюбие его было без пределов: он ни в чем не хотел отставать от других».[18] Всегдаш­няя пушкинская ранимость в Кишиневе была особенно сильна. Связано это не только с индивидуальными чертами поэта, но и с общим состоянием куль­туры тех лет. «Наше общество так еще устроено, что величайший художник без чина становится в официальном мире ниже последнего писаря», — ут­верждает пушкинский современник писатель В. А. Соллогуб.[19] В кишинев­ской ссылке — при малом чине, почти без средств — Пушкин остро ощущал свое двусмысленное положение поэта. Он «...был пылок и раздражителен от каждого неприятного слова... дорожил чистотой мнения о себе», — так вспо­минал о Пушкине его приятель по Кишиневу беллетрист А. Ф. Вельтман.[20] Изнуряющая готовность Сильвио везде видеть обиду и обороняться была глу­боко пережита самим поэтом.

Но и в баловне счастья, графе, тоже пушкинские черты! Граф — первый по рождению, без всякой борьбы: «Вообразите себе молодость, ум, красоту, веселость самую бешеную, храбрость самую беспечную, громкое имя, день­ги, которым не знал он счета и которые никогда у него не переводились...» (VI, 62). Пушкин никогда не считал себя красивым, его социальное положение было шатким, денег не хватало. И все же природная сверх­одаренность брала свое и выплескивалась в свободной игре жизненных сил, во внешности, в манерах. Бывали ситуации, когда окружающие Пуш­кина люди, невольно сравнивая себя с поэтом, испытывали чувство ущем­ленной гордости, как Сильвио в присутствии графа. Московский знакомый Пушкина артиллерийский офицер граф В. Д. Соломирский так остро пе­режил масштаб пушкинской личности, что чуть ли не из-за этого вызвал поэта на дуэль. В 1827 г. Пушкин нередко встречался с ним в доме князей Урусовых. По воспоминаниям современника, Соломирский был «человек образованный, хорошо знавший английский язык, угрюмый поклонник поэзии Байрона и скромный подражатель ему в стихах». Он был влюблен в одну из дочерей князя, и Пушкин, видимо, весьма невыгодно оттенял его таланты. Поэт у Урусовых «бывал весел, остер и словоохотлив. В рассказах, импровизациях и шутках бывал в это время неистощим». Лю­бопытно, что во время своих посещений Пушкин сблизился с Соломирским и даже подарил ему том Байрона с теплой надписью. «Тем не менее ревнивый и крайне самолюбивый Соломирский чем чаще сходился с Пуш­киным, тем становился угрюмее и холоднее к своему приятелю».[21] Кон­чилось дело тем, что, придравшись к пустяку, Соломирский прислал Пушкину вызов. Дело с трудом уладили секунданты.

Поэт изнутри знал и переживания Сильвио, и внутренний мир графа: оба жили в его душе. Поведение графа на первой дуэли с Сильвио — «Он стоял под пистолетом, выбирая из фуражки спелые черешни и выплевывая косточки...» (VI, 63) — заставляет вспомнить одну происшедшую в Кишиневе пуш­кинскую дуэль. Офицер Генерального штаба Зубов играл вместе с Пушкиным в карты, и поэт обвинил его в нечестной игре. Зубов вызвал его. «По свиде­тельству многих... на поединок... Пушкин явился с черешнями и завтракал ими, пока тот стрелял. Зубов стрелял первый и не попал. „Довольны вы?” — спросил его Пушкин, которому пришел черед стрелять. Вместо того, чтобы требовать выстрела, Зубов бросился с объятиями. „Это лишнее,” заметил ему Пушкин и, не стреляя, удалился».[22]

Манера Сильвио-дуэлянта тоже несет в себе много пушкинского. В самой ситуации отложенного поединка узнается затянувшаяся ссора поэта с Ф.И.Толстым. Пушкин наделил Сильвио собственной привычкой стре­лять в стены, тренируя руку. Как и в «Онегине», в «Выстреле» словно бы сходятся две половинки авторской души. Эта модель отношений Пуш­кина к героям-дуэлянтам то с большей, то с меньшей отчетливостью сохраняется и в других его произведениях.

В «Скупом рыцаре» едва остановлен поединок между Бароном и его сыном. Пушкину чрезвычайно близок Альбер, страдающей от недостатка средств и скупости отца: в литературных и дружеских кругах Сергей Львович Пушкин славился своей скупостью (может быть, именно поэтому Александр Сергеевич долго не решался печатать «Скупого рыцаря»). Од­нако и внутренний мир Барона — искаженный, больной, но вместе с тем мощный — тоже соотнесен с авторским началом. «Я царствую!.. Какой волшебный блеск!/Послушна мне, сильна моя держава...» (V, 297). Как-то очень непросто, не впрямую, но эти слова соотносятся с другими пушкин­скими стихами того же года, обращенными к Поэту:

Ты царь: живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любовных дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

Они в самом тебе...

(III, 165)

Своя свобода есть и у Барона:

Мне все послушно, я же — ничему;

Я выше всех желаний; я спокоен;

Я знаю мощь мою: с меня довольно

Сего сознанья...

(V. 296)

Кровная связь поэта с героями-дуэлянтами особенно ощутима в «Ка­менном госте». Лирической струе в этой трагедии Ахматова посвятила целую статью. Она показала, как созвучны пушкинской душе оба враж­дующих героя — Дон Гуан и Командор. Дон Гуан — испанский гранд, что заставляет нас вспомнить об аристократизме Пушкина; кроме того, Гуан — поэт: его стихи, положенные на музыку, поет Лаура. «Сама ситуация завязки трагедии очень близка Пушкину. Тайное возвращение из ссылки — мучительная мечта Пушкина 20-х годов».[23] Из-за чего же еще до начала трагедии Дон Гуан убил на поединке Командора? Повода этой дуэли Пушкин даже не сообщает: это не важно. Дуэлянты противостоят друг другу прежде всего по диаметральному несходству своих характеров, а раз так — их столкновение продолжается даже после физической смерти Командора. Ахматова пишет: «Мы имеем все основания рассматривать Командора, как одно из действующих лиц трагедии „Каменный гость”. У него есть биография, характер, он действует. Мы даже знаем его внешность: он „мал был, худощав...”. Но всего удивительнее, что в письме к матери Н. Н. Гончаровой от 5 апреля 1830 года Пушкин пишет: „Бог мне сви­детель, что я готов умереть за нее; но умереть для того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа, - эта мысль для меня — ад”».[24]

Не только в «Каменном госте» — везде, где есть дуэли, Пушкин, вскрывая предельно обостренные конфликты своих героев, обнажает одновременно и противоборство в собственной душе. Его гармония — это всегда гармония, сотканная из противоречий. «Пылкость его души в слиянии с ясностью ума образовала из него это необыкновенное, даже странное существо, в котором все качества приняли вид крайностей», — так вспоминал о Пушкине проницательный П. А. Плетнев.[25]

4

Прослеженная нами особенность отношений Пушкина к своим героям-дуэлянтам в «Капитанской дочке» как будто бы дает сбой: уж очень неприятен Пушкину Швабрин. Однако схожая с авторской внешность Швабрина — он «невысокого роста, с лицом смуглым и отменно некрасивым, но чрезвычайно живым» (VI, 277) — заставляет думать, что связь Пушкина с этим персона­жем полнокровнее, чем это кажется на первый взгляд. Любопытно, что в более ранних планах неосуществленного поэтом «Романа на Кавказских водах» действовал похожий на Швабрина герой — Кубович. Пушкин пред­полагал вывести в романе и его соперника в любви — Гранева (почти Грине­ва). Дело происходит на Кавказе; Кубович предает Гранева черкесам. В пос­леднем варианте плана Пушкин пишет о Граневе: «Он освобожден (казачкою черкешенкою) и является на воды. Дуэль. Якубович убит» (VI, 544).

В черновиках Пушкина — то Кубович, то Якубович. Связь вымышленного персонажа с реальным А. И. Якубовичем очевидна. Конечно, связь непрямая. Якубович был человеком другой судьбы: он был осужден на вечную каторгу в Сибирь за участие в восстании декабристов. Вместе с тем поведение Якубовича во время восстания, видимо, заставило Пушкина почувствовать в нем потенциального предателя. 14 декабря Якубович появляется то в стане мя­тежников, то среди сторонников императора Николая, вызывая недоумение в обоих лагерях. Возможно, в этом была какая-то политическая игра, но об истинных планах декабриста можно только строить догадки. Надо полагать, Пушкин не простил ему этой двойственности.

Создавая образ Швабрина, Пушкин художнически осудил не только поведение Якубовича, но и свою былую приверженность к людям такого типа — ультраромантическим натурам, способным на «произвол страстей». В моло­дости Якубович не просто занимал Пушкина, он вызывал в нем зависть. В ноябре 1825 г. поэт писал А. А. Бестужеву: «...вот поэзия! не Якубович ли, герой моего воображенья? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева etc. — в нем много, в самом деле, романтизма» (X, 148).

В 1825 г. поэт уже отходит от безудержной лихости, но все еще не прочь порой «встать на котурны», прослыть жестоким. Со временем некоторые зловещие черты романтизма все больше открываются Пушкину. Его Швабрин — романтик, любовь к женщине — главное содержание его жизни. Однако спо­собность к предательству убивает всякое обаяние этого героя.

Надо сделать над собой усилие, чтобы заметить: при всех различиях Гринев и Швабрин во многом похожи. Оба любят одну женщину. Оба поэты: Швабрин — ученик Тредиаковского, стихи Гринева впоследствии будет хвалить Сумароков. Но в глазах позднего Пушкина причастность к искусству — так же, как и участие в дуэлях, — не является обязательным признаком благородства; поэтами могут быть и низкие люди, а благородного Гринева вызывает на дуэль неблагородный Швабрин. Как это далеко от давнего пушкинского определения поединков в «Кавказском пленнике»!

Знаменательная деталь: если в «Романе на Кавказских водах» автор собирался убить Кубовича, то Швабрин даже не ранен. Случайно — из-за внезапного окрика Савельича — Гринев оказывается не победителем, а побежденным. Точно так же «случайно» в дни восстания он будет чудом огражден от кровопролития: от руки Гринева никто не погибнет! Спасая не только жизнь, но и душу Гринева, автор своей волей «подправит» сцены дуэли и войны, помогая герою выйти с честью из этих жестоких ситуаций. И здесь, конечно, скрытый протест позднего Пушкина против всяких кровопролитий, в том числе и дуэльных.

Пушкин начал обдумывать будущую «Капитанскую дочку» еще в 1833 г., писал ее на протяжении трех лет, но особенно — летом и осенью 1836 г., уже имея за плечами исключительный по напряженности рецидив дуэльной практики: в феврале этого года в его жизни наметились почти одновременно три поединка!

Столкновения с С. С. Хлюстиным и князем Н. Г. Репниным возникли по незначительным поводам; юный граф В. А. Соллогуб «провинился», сказав на балу Наталье Николаевне какую-то неловкую фразу. Все три истории благополучно разрешились: с Хлюстиным и Соллогубом — при посредничестве секундантов; Репнин же в ответ на решительное, похожее на вызов письмо поэта отвечал достойно, вежливо и церемонно, и сам разрядил ситуацию. Как поражает, однако, готовность стреляться, вдруг вновь открывшаяся в зрелом Пушкине! При том понимании дуэли, что сформировалось в итоге у поэта, странно стреляться из-за неудачной фразы! В этой парадоксальной неуравновешенности Пушкина выразилось его тяжелое душевное состояние осенью 1836 г.

4 ноября в жизни поэта вновь возникла дуэльная ситуация, последняя для него. Он получил анонимный пасквиль, где его причислили к ордену рогоносцев. По воспоминаниям Соллогуба, первая реакция Пушкина была хладнокровной: «Пушкин сказал мне: „...безымянным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее не может”... Он, казалось, хотел оставить все дело без внимания».[26] Однако уже вечером вызов Дантесу был послан.

Была ли эта дуэль обязательной с точки зрения человека пушкинского круга? Жуковский, например, так не считал: «...ради Бога, одумайся. Дай мне счастье избавить тебя от безумного злодейства, а жену твою от совершенного посрамления...».[27] Вяземский, вспоминая Пушкина в преддуэльные дни, писал: «Он с нами не советовался, и какая-то судьба постоянно заставляла его действовать в неверном направлении».[28]

Может быть, прежде всего именно в ответ на это неприятие близких Пушкин в январе 1837 г. в известной мистификации «Последний из свой­ственников Иоанны д’Арк» представил дуэль как необходимую людям и благородную форму протеста. Герой мистификации, английский журналист, приводит в печати якобы недавно найденную переписку дальнего родст­венника Жанны д’Арк г-на Дюлиса с Вольтером. Дюлис вызывает Вольтера на дуэль из-за «Орлеанской девственницы», только что им прочитанной.

По мнению Дюлиса, «это сочинение преисполнено... грубых ошибок... и нелепою клеветою...» (VII, 350). Вольтер от поединка отказывается. Ком­ментируя этот инцидент, журналист размышляет о нравах Франции тех лет, воспринявшей саркастическую книгу Вольтера с восхищением и благодарностью: «Никто не вздумал заступиться за честь своего отечества; и вызов доброго и честного Дюлиса, если бы стал тогда известен, возбудил бы неистощимый хохот... Жалкий век! жалкий народ!» (VII, 352).

Одиночество, непонимание, окружающее ярких людей, — важнейшая и глубоко личная тема пушкинской лирики 30-х годов.

О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!

Жрецы минутного, поклонники успеха!

Как часто мимо вас проходит человек,

Над кем ругается слепой и буйный век,

Но чей высокий лик в грядущем поколенье

Поэта приведет в восторг и в умиленье!

(III, 302)

В «Последнем из свойственников...» достоинство человека и его готов­ность к дуэли как будто бы неразрывно соединены. Такова позиция Дю­лиса — и Пушкина.

Но и у Вольтера — каким он представлен в мистификации — своя бли­зость с автором. Вольтер не признает себя создателем «Орлеанской девствен­ницы» — сам Пушкин под страхом суда в 1828 г. отказался от «Гавриилиады». Пушкинский Вольтер пишет: «Могу вас уверить, что я никоим образом не участвовал в составлении глупой рифмованной хроники... Европа навод­нена печатными глупостями, которые публика великодушно мне приписыва­ет» (VII, 351). Это — почти точное поведение поэта в 1828 г.

Как всегда у Пушкина, позиции обоих противников созвучны его лич­ному опыту. Ответ Вольтера скрывает горчайшую самоиронию автора, его понимание относительности всякого — даже правдивого и верного — взгляда на жизнь. Развитие дуэльной темы у Пушкина показывает невозможность для поэта поделить людей на безусловно правых и виноватых.

Это — в творчестве. А в жизни Пушкин всеми силами устремлен к поединку. И причина тут, наверное, не только в низости непосредственных противников — Геккерна и Дантеса — и даже не в светской травле, обрушившейся на поэта. Сказывалось и внутреннее состояние Пушкина: многие ощущали в нем в эту пору жажду смерти. Соллогуб заметил: «Он в лице Дантеса искал смерти, или расправы со всем светским обществом».[29] Баронесса Вревская вспоминала: «Пушкин видел во всем вздоре, до него доходившем, посягновение на его честь, на свое имя, на святость семейного очага, и, давимый ревностью, мучимый фальшивостью положения в той сфере, куда ему не следовало стремиться, видимо, искал смерти».[30]

В 30-е годы поэт утрачивал прежние, гармоничные отношения с жизнью. Пушкинская гармония всегда была сложной: она включала в себя исторические катаклизмы и личные драмы поэта, его разочарования, ссоры и дуэли. И вместе с тем, читая Пушкина, мы всегда испытываем присущее поэту ощущение взаимосвязи всего живого, радость бытия. В конце 30-х эта радость стала, видимо, иссякать.

Удивительно: участием в последнем поединке Пушкин возвращался, пусть ненадолго, в мир своей молодости, к романтическим представлениям о дуэли, к ее приятию. Не случайно в глазах Лермонтова и многих других современников пушкинская гибель объяснялась не столько конкретными обстоятельствами, сколько традиционными чертами романтического нрава — максимализмом в вопросах чести, ранимостью, гордостью. «Погиб поэт! Невольник чести,/Пал, оклеветанный молвой,/С свинцом в груди и жаждой мести,/Поникнув гордой головой».

Возврат к былому, к молодости словно дал Пушкину силу и спокойствие перед смертью. Близких поражала психологическая перемена, произошедшая в нем, когда дуэль стала уже неизбежной. Вяземский писал: «Не­обузданный, пылкий, беспорядочный, сам себя не помнящий во всех своих шагах, имевших привести к роковому исходу, он сделался спокоен, прост и полон достоинства, как скоро добился, чего желал; ибо он желал этого исхода».[31] Жуковский в конспективных записках передал почти празднич­ную сосредоточенность, свойственную поэту в день поединка: «Встал весело в 8 часов. — После чая много писал — часу до 11-го. С И обед. — Ходил по комнате необыкновенно весело, пел песни. — Потом увидел в окно Данзаса, в дверях встретил радостно. Взошел в кабинет, запер дверь. — Через несколько минут послал за пистолетами».[32]

Однако до конца выдержать роль дуэлянта, убежденного в праве на поединок, Пушкин так и не смог. «Придя в себя, Пушкин спросил у д’Аршиака: „Убил я его?” — „Нет, — отвечал тот, — вы его ранили”. — „Странно, — сказал Пушкин, — я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет... Впрочем, все равно. Как только мы поправимся, снова начнем”».[33]

Мучительные вопросы — имеет ли дуэль право на существование? оправдана ли между людьми такая вражда? — до конца жизни оставались для Пушкина открытыми. Только перед самой смертью он отказался от всякой мысли о мщении. Вяземский вспоминал: «Ни одного горького слова, ни одной резкой жалобы, никакого резкого напоминания о случившемся не произнес он, ничего, кроме слов мира и прощения...».[34] 

 



[1]  Вересаев В. В. Пушкин в жизни. М.; Л., 1932. Т. 1. С. 85.

[2]  Там же. С. 62.

[3]  Там же. С. 74.

[4]  Там же.

[5]  Там же. С.84

[6]  Там же. С. 120.

[7]  Там же. С. 476.

[8]  А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2-х тт. М., 1974. Т. 1. С. 171—172.

[9]  Там же. С. 146.

[10]  Там же.

11  Русское общество 30-х годов XIX века. Люди и идеи: Мемуары современников. М., 1989. С. 62.

12  Вересаев В. В. Указ. соч. С. 122.

13    А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников. М., 1980. С. 214.

14   Там же. С. 27.

[15]  Ахматова А. А. О Пушкине. Л., 1977. С. 188.

[16]  А. С. Пушкин в воспоминаниях... Т. 1. С. 4.

17 Эйделъман Н. Я. Вступительная статья и комментарии // Болдинская осень. Стихотворе­ния... написанные А. С. Пушкиным в селе Болдине. М., 1974. С. 187.

[18]  Вересаев В. В. Указ. соч. С. 120.

[19]  А. С. Пушкин в воспоминаниях... Т. 2. С. 298.

[20]  Там же. Т. 1. С. 280.

[21]  Вересаев В. В. Указ. соч. С. 230 — 231.

[22]  Там же. С. 121.

[23]  Ахматова А. А. Указ. соч. С. 94.

[24]  Там же. С. 107.

[25]  А. С. Пушкин в воспоминаниях... Т. 2. С. 254.

[26]  А. С. Пушкин в воспоминаниях... Т. 2. С. 211.

[27]  Вересаев В. В. Указ. соч. Т. 2. С. 218.

28  Там же. С. 295.

[29]  Там же. С. 302.

[30]  Там же. С. 235.

[31]  Там же. С. 295.

[32]  А. С. Пушкин в воспоминаниях... Т. 2. С. 340.

[33]  Там же. С. 265-266.

[34]  Вересаев В. В. Указ. соч. Т. 2. С. 292.